удивлю его новым портретом, а потом посоветуюсь».
Сговорился с ним по телефону и пошел к нему вечерком.
Пьем с Николай Палычем чай, звякаем ложечками в стаканах, обсуждаем наши лермонтовские дела, обмениваемся соображениями.
Наконец показалось мне, что настал подходящий момент. Расстегнув портфель, я переложил заветную фотографию к себе на колени.
– Николай Палыч, – обращаюсь я к нему с напускным равнодушием, – какого вы мнения об этом портрете?
И с этими словами поднимаю фотографию над стаканом, чтобы Николай Палычу лучше ее разглядеть. Улыбаюсь. Жду, что он скажет.
– Минуточку, – произносит Николай Палыч. – Что-то не вижу, родной, без очков на таком расстоянии.
Он протягивает руку к письменному столу.
– Вы говорите об этом портрете? – и показывает мне фотографию, такую же точно.
Я не мигая смотрю, надеясь отыскать в ней хоть небольшое отличие. Нет! Никакой решительно разницы! Так же виднеется серебряный эполет из-под воротника шинели, так же удивленно приподняты брови у Лермонтова, и глаза смотрят так же сосредоточенно и серьезно. Такой же нос, и губы, и волосы. Даже самый размер фотографии точно такой же!
Первое мгновение ошарашило меня, как нечаянный выстрел. В следующий миг и портрет, и Борис, и комиссионные магазины, и разговоры в музеях показались мне пресными, никому уже больше не нужными, как вчерашние сны.
Молчим. Я прокашлялся.
– Любопытно, – говорю. – Совершенно одинаковые!
Пахомов положил фотографию на стол и улыбнулся.
– М-да! – сказал он коротко.
Мы прихлебнули чаю.
– Откуда у вас фотография? – помолчав, спрашивает Николай Палыч.
– Пушкинский дом. А ваша?
– Исторический музей.
– Там оригинал?
– Нет, фотография. Оригинал был у Вульферта.
Все знает! В какое глупое положение я поставил себя!
Снова отхлебнули чаю и снова молчим. Наконец я решаюсь заговорить:
– Что вы думаете, Николай Палыч, об этом портрете? По-моему, интересный.
– Согласен, – отвечает Пахомов. – Весь вопрос только в том, чей портрет!
– То есть как «чей»? Понятно, чей: Лермонтова!
– Простите, а откуда вы знаете?
– Ниоткуда не знаю, – говорю. – Я только делаю выводы из некоторых признаков. Например, офицер этот необыкновенно похож на мать Лермонтова. Вы ведь, наверно, помните, что Краевский, бывший с Лермонтовым в дружеских отношениях, говорил, что более, чем на свои собственные портреты, Лермонтов был похож на портрет своей матери. Помните, Висковатов в своей биографии Лермонтова приводит слова Краевского. «Он походил на мать свою, и если, – говорил Краевский, указывая на ее портрет, – вы к этому лицу приделаете усы, измените прическу да накинете гусарский ментик – так вот вам и Лермонтов…»
Поверьте, Николай Палыч, – продолжал я, – что я уже прилаживал усики к лицу матери Лермонтова и ментик пристраивал – и сходство с «вульфертовским» портретом получается просто поразительное. И это сходство можно объяснить, по-моему, только в том случае, если на портрете изображен ее единственный сын – Михаил Юрьевич Лермонтов.
– Предположим, – допускает Пахомов.
– Затем, – продолжаю я, – очевидно, у Вульферта были какие-то основания считать этот портрет лермонтовским. Не стал бы он держать его у себя да еще жертвовать фотографии в музеи, если бы ему самому он казался сомнительным. И наконец, Лермонтов изображен здесь, очевидно, в форме Гродненского гусарского полка. В пользу этого говорит серебряный эполет на портрете, потому что в остальных полках, в которых пришлось служить Лермонтову – в лейб-гвардии гусарском, в Нижегородском драгунском и в Тенгинском пехотном, – прибор был золотой.
– Вы кончили? – спрашивает Пахомов. – Тогда позвольте возразить вам. Прежде всего я не нахожу, что этот офицер похож на мать Лермонтова. Простите меня, но это аргумент слабоватый. Вам кажется, что похож, мне кажется – не похож, а еще кому-нибудь покажется, что он похож на меня или на вас. Мало ли кому что покажется.
Нужны доказательства.
А я думаю: «Кажется, он прав.
Действительно, это не доказательство».
– Вы ссылаетесь на мнение Вульферта, – продолжает Пахомов. – А я вам покажу сейчас портреты, которые их владельцы тоже выдавали за лермонтовские… Вот, полюбуйтесь.
И он протягивает мне две фотографии. На одной торчит кретин, узкоплечий, туполобый и равнодушный. На другой – пучеглазый, со щетинистыми усами и головой, втянутой в плечи, с гримасой ужасного отвращения курит длинный чубук. И впрямь, даже оскорбительно подозревать в этих изображениях Лермонтова! И снова я вынужден согласиться: мало ли что Вульферт считал…
– Что же касается формы, – продолжает неумолимый Николай Палыч, – по фотографии, конечно, ее определить невозможно, но вспомните, что серебряные эполеты носили во многих полках, не в одном только Гродненском. Лично я остерегся бы делать какие-либо выводы на основании столь шатких соображений. А теперь, родной, скажите по-честному… – и Николай Палыч дружески улыбается, – скажите положа руку на сердце: какой же это Лермонтов? Да возьмите вы его достоверные изображения! Разве есть в них хоть капля сходства с этим портретом?
– Есть, конечно.
– Ну в чем же? – недоумевает Пахомов. – Как вы докажете это?
Молчу. Доказать нечем.
Существо спора
Вышел на улицу, словно ошпаренный.
Неужели же я ошибся? Неужели это не Лермонтов? Не может этого быть! Выходит, напрасно старался. Досада ужасная!
А я уже представлял себе, как Лермонтов, такой, каким он изображен на этом портрете, ранней весною 1838 года приехал на несколько дней в Петербург. Служба в военных поселениях близ Новгорода, где расквартирован Гродненский полк, подходит к концу. Бабушка хлопочет через влиятельных лиц при дворе. Со дня на день можно ожидать перевода обратно в Царское Село, в лейб-гвардии гусарский полк. И, прежде чем навсегда снять мундир гродненского гусара, Лермонтов уступил, наверно, просьбам бабушки и согласился посидеть перед художником.
Портрет, судя по фотографии, очень хороший. Очевидно, бабушка пригласила известного живописца.
Вот Лермонтов воротился на несколько дней в город, откуда за год перед тем за стихи на смерть Пушкина был сослан в Кавказскую армию. Он возмужал. Путешествие по странам Кавказа, встречи с новыми людьми в казачьих станицах, в приморских городишках, у минеральных источников, скитания по дорогам кавказским исполнили его впечатлений необыкновенных, породили в нем смелые замыслы. Пустое тщеславие и порочную суетность светского общества, где скованы чувства, где глохнут способности, не направленные ни к какой нравственной цели, он стал понимать яснее и глубже. Уже приходила ему мысль описать свои впечатления в романе, обрисовать в нем трагическую судьбу умного и талантливого человека своего времени, героя своего поколения.
Разве не можем мы прочесть эти мысли в